— А ведь самого прекрасного ты не видел… — Ты о чем?
Он взял что-то в своем шкафчике и знаком велел мне следовать за ним в парк. Уединившись под каштаном, вдали от любопытных взглядов, мы уселись на землю по-турецки, и тогда он протянул мне то, что принес с собой.
Из молитвенника в замшевом переплете, невероятно ласковом и нежном на ощупь, со страницами с золотым обрезом, напоминавшим золото алтаря, и шелковыми ленточками-закладками, похожими на зеленое облачение священника, он извлек чудесные открытки. На них была женщина, всегда одна и та же, хотя черты ее лица, прическа, цвет глаз и волос менялись. Каким образом я узнал, что она была та же самая? По свету, исходившему от ее чела, по ясному взгляду, по невероятной белизне кожи, которая слегка розовела на щеках, и по простоте ее длинных, ниспадавших складками платьев, в которых она выглядела такой величавой, сияющей, царственной .
— Кто это?
— Дева Мария. Мать Иисуса. Жена Бога.
Сомнений не оставалось — она точно была божественного происхождения. Она светилась. И свет этот передавался всему, что ее окружало, — даже картон казался уже не картоном, а чем-то вроде пирожного безе, из снежно-взбитых белков, с рельефным рисунком, кружева которого подчеркивали оттенки нежно-голубого, эфирно-розового и других пастельных тонов, казавшихся более хрупкими и дымчатыми, чем облака, потревоженные зарей.
— По-твоему, это золото?
— Конечно.
Я вновь и вновь водил пальцем по драгоценному головному убору вокруг этого спокойного лица Я прикасался к золоту. Я нежно поглаживал шапочку Марии. И Мать Бога мне это позволяла.
Внезапно глаза мои наполнились слезами, я выпрямил ноги и растянулся на земле всем телом. Руди тоже. Мы тихо плакали, прижимая к сердцу свои карточки. Оба думали о наших матерях. Где они? Так ли им сейчас спокойно и светло, как Деве Марии? И написана ли теперь на их лицах та любовь, которую мы видели тысячу раз, когда они склонялись над нами, и которую мы видели вновь на этих открытках, — или сейчас там скорбь, тоска, отчаяние?
Я принялся напевать мамину колыбельную, и небо между ветками раскачивалось ей в такт. Руди хрипло подтянул, двумя октавами ниже. Так нас и застал отец Понс — напевающих считалочку на идиш, плача над бесхитростными изображениями Девы Марии.
При его появлении Руди тотчас убежал. В свои шестнадцать лет он больше моего боялся выглядеть смешным. Отец Понс уселся рядом со мной.
— Тебе здесь не очень плохо?
— Нет, отец мой.
Сглотнув слезы, я попытался сделать ему приятное:
— Мне очень понравилась месса. И я рад, что буду на этой неделе учить катехизис.
— Тем лучше, — сказал он не очень уверенно.
— Наверное, потом я стану католиком. Он ласково поглядел на меня.
— Ты еврей, Жозеф, и даже если предпочтешь мою религию, ты все равно останешься евреем.
— А что значит «быть евреем»?
— Быть избранным. Происходить из народа, который Бог избрал тысячи и тысячи лет тому назад.
— А почему он нас избрал? Потому что мы были лучше других? Или, наоборот, хуже?
— Ни то ни другое. У вас не было ни особых достоинств, ни особых недостатков. Просто это выпало вам, вот и все.
— Да что же это такое нам выпало?
— Миссия. Долг. Свидетельствовать перед людьми, что есть только один Бог, и с помощью этого Бога побуждать людей уважать себя и других.
— По-моему, у нас это не очень получилось, верно?
Отец Понс не ответил, и я продолжал:
— Если нас и избрали, то скорее как мишень. Ведь Гитлер хочет нас уничтожить.
— Может быть, именно поэтому. Потому что вы — препятствие его варварству. Необычайна миссия, которую Бог поручил вашему народу, а не сам ваш народ. Знаешь ли ты, что Гитлер хотел бы уничтожить и христиан?
— Не выйдет, их слишком много!
— Пока что действительно не выходит. Он попытался сделать это в Австрии, но быстро прекратил. Тем не менее это часть его плана. Истребить и евреев, и христиан. Начал он с вас. Закончит нами.
Так я понял, что деятельность отца Понса объяснялась не одною лишь добротой, но и солидарностью. От этого мне даже стало спокойнее, и тогда я подумал о графе и графине де Сюлли.
— А скажите-ка, отец мой, если я происхожу из народа, которому столько тысяч лет, который избранный и все такое, — значит, я благородный?
От изумления он чуть замялся, а потом пробормотал:
— Ну да, разумеется, ты благородный.
— Так я и думал!
Я испытал явное облегчение от того, что моя интуиция меня не обманула. Отец же Понс продолжал:
— Для меня вообще все люди такие — то есть благородные.
Я пренебрег этим уточнением и предпочел запомнить лишь то, что меня устраивало.
Прежде чем уйти, он потрепал меня по плечу:
— Быть может, тебе покажется это странным, но я бы не хотел, чтобы ты слишком интересовался катехизисом и литургией. Довольствуйся необходимым минимумом, ладно?
Он удалился, оставив меня в ярости. Значит, раз я еврей, я не имею права на нормальную жизнь? Мне ее выдают лишь по крохам! Я не должен считать ее своей! Эти католики хотят оставаться только в кругу своих, — свора лицемеров и лжецов!
Вне себя, я разыскал Руди и дал полную волю своему гневу на отца Понса. Руди не пытался меня успокоить и даже поддержал мое намерение держаться подальше от священника.
— Ты правильно делаешь, что не доверяешь ему. С этим субчиком вообще не все ясно. Я доподлинно знаю, что у него есть один секрет.
— Какой еще секрет?
— Другая жизнь. Тайная. И наверняка постыдная.
— Что за другая жизнь?
— Нет, я не должен ничего говорить.
Пришлось приставать к Руди до самого вечера, пока он, обессилев от сопротивления, наконец не поведал мне то, что ему удалось обнаружить.