— Черный рынок! Он торгует на черном рынке, как все. Тут и гадать нечего.
— А что, по-твоему, ему доставляют в этом мешке?
— Ясное дело, жратву!
— А почему же он не приносит свой мешок сюда?
Мой вопрос поставил Руди в тупик. Я продолжал наступать:
— И зачем он торчит два часа в старой церкви, в кромешной тьме? Что он там делает?
Руди запустил пятерню в свою дикую гриву, словно в поисках ответа.
— Почем я знаю… Может, ест то, что ему принесли в мешке!
— Чтобы отец Понс ел битых два часа, это при его-то худобе? И съел все, что было в здоровенном мешке? Ты сам-то веришь в то, что говоришь?
— Нет.
Весь день я наблюдал за отцом Понсом всякий раз, как представлялась возможность. Что за тайну скрывал этот человек? Он ухитрялся вести себя настолько естественно, что мне становилось просто страшно. Неужто возможно так притворяться? Неужто можно так обманывать? Какое чудовищное двуличие! А что, если он сам дьявол в сутане?
Перед самым ужином Руди радостно кинулся ко мне:
— Я понял! Он участвует в Сопротивлении. Наверное, прячет в заброшенной часовне радиопередатчик. И каждый вечер получает сведения, а потом передает их кому надо.
— Точно!
Это предположение понравилось мне сразу же, ибо было спасительным для отца Понса, возвращая доброе имя герою, который пришел за мной в особняк графа де Сюлли, чтобы вызволить из беды.
Под вечер отец Понс затеял во дворе футбольный матч. Я не стал играть, чтобы без помех восхищаться этим человеком — таким свободным, ласковым, смеющимся, среди детей, которых он спасал от нацистов. В нем не таилось ровным счетом ничего демонического — одна лишь доброта. И не видеть этого мог только слепой!
В следующие дни мне спалось немножко лучше. Дело в том, что с самого моего прибытия в пансион приближение ночи нагоняло на меня тоску и страх. Лежа на железной койке, в холодных простынях, ударяясь костями сквозь тощий матрац о металлические пружины кровати, под внушительным потолком нашего дортуара, где кроме меня спали тридцать моих товарищей и дежурный воспитатель, я более чем когда-либо испытывал невыносимое одиночество. Я боялся заснуть, я боролся со сном изо всех сил, и во время этой борьбы мне совсем не нравилось мое собственное общество. Хуже того, оно мне было отвратительно. Я был просто грязным отребьем, вошью, и даже в навозной куче было больше смысла и прелести, чем во мне. Я ругал себя последними словами, я грозил себе ужасными карами. «Если ты снова это сделаешь, тебе придется отдать свой самый чудесный красный агатовый шарик мальчику, которого ты ненавидишь больше всех, — например, Фернану!» Но никакие угрозы не помогали… Несмотря на все меры предосторожности, утро заставало меня посреди липкого, теплого, сырого пятна с тяжелым духом свежего сена, которое поначалу даже доставляло мне удовольствие прикосновением и запахом, и я с наслаждением ворочался в нем, покуда, проснувшись, не осознавал, что опять описался в постели! Я готов был сгореть со стыда, тем более что вот уже несколько лет как со мной не случалось ничего подобного. А Желтая Вилла отбрасывала меня назад, и я никак не мог понять почему.
Несколько ночей подряд, быть может потому, что перед сном я размышлял о героизме отца Понса, мне удавалось держать под контролем свой мочевой пузырь.
Однажды в воскресенье, после обеда, Руди подошел ко мне с заговорщицким видом:
— У меня есть ключ…
— Какой ключ?
— Да от часовни же!…
Теперь мы могли проверить деятельность нашего героя.
Спустя несколько минут, тяжело дыша от волнения, но исполненные энтузиазма, мы проникли в часовню.
Она была пуста.
Ни скамеек, ни аналоя, ни алтаря. Ничего. Облупившиеся стены. Запыленный пол. Ошметки сухой, затвердевшей паутины. Ничего. Обветшалое строение, не представляющее ни малейшего интереса.
Мы не смели взглянуть друг другу в глаза из страха в разочаровании другого найти подтверждение своему собственному.
— Давай влезем на колокольню. Радиопередатчики обычно устанавливают на высоте.
Мы взлетели вверх по винтовой лестнице. Но и там нас дожидались лишь многочисленные пятна голубиного помета.
— Этого просто не может быть!
Руди топнул ногой. Его гипотеза рушилась на глазах. Отец Понс ускользал от нас. Нам опять не удавалось раскрыть его тайну.
И что было для меня еще горше, я не мог более убеждать себя в его героизме.
— Надо возвращаться.
На обратном пути через парк мы не обменялись ни единым словом, мучимые все тем же вопросом: чем же это каждую ночь занимался священник среди голых стен и без света? Мое решение было принято бесповоротно: я больше не собирался ждать ни дня, чтобы выяснить это, тем более что иначе я вновь рисковал напрудить в постель.
Ночь. Пейзаж умирает. Смолкают птицы.
В половине десятого я уже занял пост в укрытии на лестнице, одетый потеплее, чем в прошлый раз: шея повязана платком, а на ногах — сабо, обмотанные украденным в мастерской сукном, чтобы не стучали.
Знакомая тень пронеслась вниз по лестнице и углубилась в парк, где темнота уже поглотила все.
Оказавшись на полянке у самой часовни, я метнулся к двери и отбарабанил по деревянной створке условный сигнал.
Дверь приотворилась, и я, не дожидаясь ответа, проскользнул внутрь.
— Но позвольте…
Священник не успел меня разглядеть, он мог лишь заметить проскочивший в дверь силуэт, который был мельче, чем обычно. Он машинально запер за мной дверь. Мы оба очутились в темноте, и ни один не мог различить не только лица, но даже очертаний другого.
— Кто здесь? — крикнул отец Понс.