Единственное, в чем я не осмеливался признаться отцу Понсу, — что я и его включил в эту историю. Я просто не мог представить себе моющего руки римского наместника Понтия Пилата с лицом иным, чем у нашего священника : мне казалось совершенно естественным, чтобы отец Понс был там, в Евангелиях, подле Иисуса, среди всех этих евреев и будущих христиан — растерянный посредник, честный человек, не способный сделать выбор.
Я чувствовал, что отец Понс смущен изучением текстов, за которые он взялся ради меня. Как и многие католики, прежде он был знаком с Ветхим Заветом весьма поверхностно и теперь открывал его для себя с восторгом, равно как и некоторые толкования к нему, сделанные учеными раввинами.
— Ты знаешь, Жозеф, иной раз я задаюсь вопросом, не лучше ли было мне оказаться иудеем, — говорил он мне с блестящими от возбуждения глазами.
— Нет уж, отец мой, оставайтесь-ка лучше христианином, вы сами не понимаете своего счастья.
— Иудейская религия настаивает на уважении, в то время как христианская — на любви. Вот я думаю: не является ли уважение чувством более основательным, нежели любовь? И вдобавок более реальным… Любить своего врага, как предлагает Иисус и, получив пощечину, подставлять другую щеку — это, конечно, восхитительно, но не применимо на практике. Особенно в наше время. Ты бы, например, подставил Гитлеру другую щеку?
— Еще чего!
— Вот и я тоже! Верно и то, что я недостоин Христа. Всей моей жизни было бы недостаточно, чтобы уподобиться Ему… И, однако же, может ли любовь быть долгом? Можно ли приказать своему сердцу? Не думаю. А вот по мнению великих раввинов, уважение превыше любви. И уважение является постоянной обязанностью. Вот это уже кажется мне возможным. Я могу уважать тех, кого не люблю, или тех, кто мне безразличен. Но любить их?… И к тому же есть ли необходимость в том, чтобы я их любил, если я их уважаю? Любить — это трудно, любовь нельзя вызвать по заказу, ее нельзя ни контролировать, ни продлить усилием воли. Тогда как уважение…
Он задумчиво поскреб свою сияющую лысину: — Я вот думаю: уж не являемся ли мы, христиане, всего лишь сентиментальными евреями…
Так и шла моя жизнь, состоявшая из учебы, высоких рассуждений о Библии, страха перед нацистами, внезапных появлений и столь же внезапных исчезновений партизан, все более и более многочисленных и дерзких; из игр с товарищами и прогулок с Руда. Английские бомбардировщики не пощадили Шемлея, но Желтая Вилла не пострадала — наверняка потому, что находилась далеко от железнодорожного вокзала, а главное — потому, что отец Понс позаботился прикрепить к нашему громоотводу флаг с эмблемой Красного Креста. Трудно поверить, но я любил воздушные тревоги: мы с Руди никогда не спускались в убежище вместе с другими ребятами, а наоборот, забравшись на крышу, наблюдали за этим захватывающим зрелищем. Самолеты Королевских Воздушных Сил проносились так низко, что нам удавалось разглядеть лица пилотов, которым мы приветственно махали руками.
В военное время худшей из опасностей становится привычка. Особенно привычка к самой опасности.
В Шемлее десятки людей втайне пренебрегали правилами, которые были установлены нацистскими оккупантами, и постепенно приучились недооценивать врага, поэтому известие о высадке союзников в Нормандии обошлось нам дорого.
Когда мы услышали о том, что многочисленные и хорошо вооруженные американские войска высадились на континент, эта новость нас опьянила. И хотя мы были вынуждены молчать, счастливые улыбки буквально распирали наши лица. Отец Понс ходил словно Иисус по водам, не касаясь подошвами земли, и чело его лучилось радостью.
В то воскресенье мы просто сгорали от нетерпения поскорее отправиться к мессе, чтобы разделить, хотя бы взглядами, свой восторг по поводу этой почти что победы с обитателями поселка. Все ребята выстроились во дворе на четверть часа раньше назначенного времени.
По дороге нам весело подмигивали разряженные по-воскресному крестьяне. Одна женщина протянула мне шоколадку. Другая сунула мне в руку апельсин. Третья затолкала мне в карман кусок пирога.
— Почему вечно все Жозефу? — проворчал один из мальчиков.
— Потому что он у нас красавчик! — издали крикнул Руди.
Все это было очень кстати: в животе у меня вечно урчало от голода, тем более что я быстро рос.
Я с нетерпением ожидал момента, когда мы будем проходить мимо аптеки, не сомневаясь в том, что мадемуазель Марсель, которая вместе с отцом Понсом спасла стольких детей, будет сиять от счастья. Может, на радостях она даже бросит мне несколько леденцов?
Но витрину аптеки наглухо закрывала металлическая шторка.
Наша группа первой добралась до главной площади, и тут школьники и крестьяне как вкопанные разом остановились перед церковью.
Из зияющего портала грозно раздавались воинственные звуки органа, игравшего во всю свою мощь. Я с изумлением узнал мелодию: это была «Уроженка Брабанта» !
Толпа просто оцепенела. Играть «Уроженку Брабанта», наш государственный гимн, под носом у нацистов было верхом дерзости. Все равно что кричать им в лицо: «Проваливайте, убирайтесь вон, вы проиграли, вы теперь никто и ничто!»
Кто мог осмелиться на такую выходку?
Шедшие первыми шепотом передали по цепочке остальным: то была Черт-Побери! Мадемуазель Марсель, молотившая пальцами по клавишам и выжимавшая ногами педали органа, впервые в жизни посетила церковь, чтобы объявить нацистам, что они проиграли войну.
Вне себя от восторга и восхищения, мы стояли перед церковью, словно присутствуя при блистательном и опасном цирковом номере. Черт-Побери играла просто замечательно, куда лучше задохлика-органиста, который аккомпанировал священнику во время мессы. Под ее пальцами инструмент, казалось, превращался то в сияющую раскаленную медь фанфар, то в тугой мужественный барабан. Звуки мелодии мощно неслись на нас, и от них дрожала земля, а в домах вибрировали стекла.