Я с нетерпением ожидал этих воскресений — и одновременно боялся их. Всякий раз, проходя по помосту после объявления моего имени, я надеялся услышать крик — мамин. И всякий раз, когда я шел обратно под вежливое молчание присутствующих, мне хотелось себя изувечить.
— Это я виноват, отец мой, что мои родители не приходят: я не думал о них во время войны.
— Не говори глупостей, Жозеф. Если твои родители не объявятся, в этом виноваты Гитлер и нацисты. Ни твоей вины, ни вины твоих родителей здесь нет.
— Вы не хотите отдать меня кому-нибудь на воспитание?
— Еще слишком рано, Жозеф. Без документов, удостоверяющих смерть родителей, я не имею права это сделать.
— Все равно меня никто не захочет взять!
— Прекрати, ты должен надеяться.
— Ненавижу надеяться. Когда я надеюсь, я чувствую себя противным и грязным.
— Немножко смирения, дружок, — и все-таки надейся!
В то воскресенье, опять ни с чем, опять униженный, решил отправиться вместе с Руди в поселок, где они с матерью собирались пить чай.
Мы уже спускались по тропинке, когда я заметил вдали два силуэта, взбиравшиеся на горку.
Сам не зная почему, я вдруг сорвался им навстречу. Мои подошвы не касались земли. Я летел. Я мчался так, что ноги мои, казалось, вот-вот оторвутся.
Я не узнал ни мужчину, ни женщину, я узнал мамино пальто — из шотландки в розовую и зеленую клетку и с капюшоном. Мама! Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь еще носил такую же шотландку в розовую и зеленую клетку и с капюшоном.
— Жозеф!
Я вихрем налетел на своих родителей. Задыхаясь, не в силах произнести ни единого слова, я их ощупывал, оглаживал, прижимал к себе, я проверял, они ли это, я удерживал их на месте, не давая сделать ни шагу. Я сто раз повторял одни и те же беспорядочные жесты. Да, я чувствовал их запах, я видел их, да, они были живы!
Я был счастлив до того, что мне стало больно.
— Жозеф, мой Жозеф! Мишке, ты видишь, какой он красавчик?
— Как ты вырос, сынок!
Они говорили какие-то глупости, какие-то пустяки, от которых мне хотелось плакать. Сам я уже не мог и слова из себя выдавить. Трехлетняя мука, накопившаяся за время нашей разлуки, обрушилась на мои плечи и раздавила меня. Разинув рот в долгом беззвучном крике, я мог только всхлипывать.
Сообразив наконец, что я не отвечаю ни на один их вопрос, мама обратилась к Руди:
— Наверное, мой Жозефеле слишком взволнован?
Руди подтвердил. И то, что мама, как прежде, поняла меня и обо всем догадалась, вызвало у меня новый поток слез.
Прошло больше часа, прежде чем я вновь обрел дар речи. Весь этот час я не мог от них оторваться, одной рукой вцепившись в руку отца и засунув другую в мамину ладонь. За этот час я узнал — из их рассказа отцу Понсу, — как они выжили: они скрывались совсем неподалеку от нас, работая в поле на, одной из огромных здешних ферм. Им потребовалось так много времени, чтобы разыскать меня, потому что, вернувшись в Брюссель, они не застали там графа и графиню де Сюлли, а члены местной организации Сопротивления направили их по ошибочному следу, который завел их куда-то в Голландию…
Пока они рассказывали обо всех своих злоключениях, мама то и дело оборачивалась ко мне и шептала:
— Мой Жозефеле…
Как же я был счастлив снова слышать идиш — этот язык, исполненный такой нежности, что на нем невозможно даже звать ребенка по имени без того, чтобы не добавить к этому имени что-нибудь доброе, уменьшительное, милый слог, ласкающий слух, будто сладость, подаренная сердцевинке слова… Так я постепенно приходил в себя и теперь мечтал лишь о том, чтобы показать им свои владения — Желтую Виллу и ее парк, где я провел столь счастливые годы.
Закончив свою историю, они обратились ко мне:
— Мы возвращаемся в Брюссель. Сбегаешь за своими вещами?
Вот тут-то я обрел вновь дар речи:
— Как? Разве я не могу остаться здесь?
Воцарилось изумленное молчание. Мама часто моргала, не уверенная, что правильно расслышала мой вопрос; папа, стиснув челюсти, уставился в потолок, а отец Понс вытянул шею в мою сторону:
— Что ты сказал, Жозеф?
Я вдруг осознал, до какой степени дико должны были прозвучать мои слова для моих родителей. Стыд нахлынул на меня волной, но было слишком поздно! И я повторил, в надежде, что во второй раз мой вопрос произведет иное впечатление, нежели в первый:
— Я не могу остаться здесь?
Фигушки! Получилось еще хуже. Глаза родителей затуманились, они оба отвернулись к окну. Отец Понс изумленно вздернул брови:
— Жозеф, ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?
— Я говорю, что хочу остаться здесь.
Совершенно неожиданно на меня обрушилась пощечина. Рука отца Понса словно дымилась, и он с грустью смотрел на меня. А я смотрел на него, потрясенный: до сих пор он еще ни разу меня и пальцем не тронул!
— Простите меня, отец мой, — промямлил я.
Он сурово покачал лысой головой, давая понять, что ждал от меня другой реакции; взглядом он указал в сторону моих родителей. Я подчинился.
— Прости меня, папа, и ты, мама, прости. Я только хотел сказать, что мне здесь было хорошо. Это я так попытался поблагодарить…
Родители заключили меня в свои объятия.
— Ты прав, мой родной. Нам никогда не удастся выразить всю нашу благодарность отцу Понсу!
— Это правда, — подтвердил мой отец.
— Ты слышишь, Мишке, наш Жозефеле теперь говорит совсем без акцента. Кто теперь поверит, что он наш сын!
— Он прав. Нам бы тоже избавиться от этого несчастного идиша…
Я прервал их и, пристально глядя в глаза отцу Понсу, уточнил:
— Я только хотел сказать, что мне будет очень трудно расстаться с вами…