В Брюсселе моросил мелкий дождь; водяная пыль висела в воздухе среди серых фасадов, заволакивая стекла машины прозрачной дымкой и заставляя лосниться тротуары. Едва оказавшись в шикарном отеле, куда должны были доставить уцелевших узников, Руди бросился к швейцару в красно-золотом мундире:
— Где здесь фортепиано? Я должен отвести туда маму. Она выдающаяся пианистка. Она виртуоз. Она дает концерты!
После того как нам удалось обнаружить в баре сверкающий лаком рояль, выяснилось, что депортированных уже привезли, что они уже прошли дезинфекционную обработку, помылись и теперь их кормят в ресторане.
Руди помчался в зал ресторана; мы с отцом Понсом следовали за ним.
Рахитичные мужчины и женщины с землистой кожей, приставшей к костям, с одинаковыми черными кругами у одинаково пустых глаз, изнуренные до того, что едва могли удержать в руках ложки, склонились над супом. На наше появление они не обратили ни малейшего внимания, ибо были всецело поглощены едой — и страхом, что ее могут у них отнять. Руди окинул взглядом зал:
— Ее здесь нет. Может, у них есть другой ресторан, отец мой?
— Сейчас узнаю, — ответил священник.
И тут с одного из диванов раздался голос:
— Руди!
Оттуда поднялась какая-то женщина и, махнув нам рукой, едва не упала.
— Руди!
— Мама!
Руди кинулся к окликнувшей его женщине и стиснул ее в объятиях.
Я не мог узнать в ней мать, которую столько раз описывал мне Руди, — высокую, властную женщину с величественной грудью, сине-стальными глазами и бесконечными, густыми, роскошными черными волосами, вызывавшими восхищение у публики. Сейчас он обнимал маленькую старушку, почти совсем облысевшую, с застывшим боязливым взглядом выцветших серых глаз, чье костлявое тело, широкое и плоское, едва проступало под шерстяным платьем.
Тем не менее они шептали друг другу на ухо фразы на идише, плакали, уткнувшись друг другу в плечо, и я пришел к заключению, что Руди, если только он никого ни с кем не перепутал, изрядно приукрасил свои воспоминания.
Он хотел увести ее из ресторана:
— Пойдем, мама, в этом отеле есть рояль!
— Нет, Руди, я хочу сначала доесть.
— Ну пойдем же, пойдем!
— У меня тут еще осталась морковь, — сказала она, топнув ногой, словно упрямый ребенок.
Руди не мог скрыть своего изумления: вместо властной матери перед ним была маленькая девочка, не желающая расстаться со своей миской. Отец Понс жестом велел ему уступить.
Она медленно, тщательно доела свой суп, собрав кусочком хлеба оставшийся на дне тарелки бульон и вычистив фарфор до блеска, равнодушная ко всему остальному. Вокруг нее остальные депортированные столь же сосредоточенно трудились над своими тарелками. После нескольких лет постоянного недоедания они поглощали пищу с какой-то грубой страстью.
Потом Руди, предложив матери руку, помог ей встать и представил нас. Совершенно изможденная, она все же нашла в себе силы улыбнуться.
— Вы знаете, — сказала она отцу Понсу, — если я осталась в живых, то лишь потому, что надеялась снова увидеть Руди.
Руди захлопал ресницами и перевел разговор на другое:
— Пойдем к роялю, мама.
Пройдя через салоны, сделанные, казалось, из взбитых белков, преодолев несколько дверей, тяжелых от толстых шелковых портьер, он осторожно усадил ее на табурет и поднял крышку инструмента.
Она оглядела рояль с волнением, которое тотчас сменилось растерянностью. Не разучилась ли она? Ее нога скользнула к педали, а кончики пальцев ласково коснулись клавиш. Ее била дрожь. Ей было страшно.
— Играй, мам, играй! — шепнул Руди.
Охваченная паникой, она взглянула на сына. Она не смела признаться ему, что сомневается в себе, что у нее нет сил, что…
— Играй, мам, играй! Я тоже пережил всю войну в надежде, что однажды ты будешь снова играть для меня.
Она покачнулась, удержала равновесие, ухватившись за рояль, и посмотрела на клавиши как на препятствие, которое ей предстояло преодолеть. Ее руки робко приблизились, а затем мягко погрузились в слоновую кость.
И вознеслась самая нежная и самая печальная мелодия, которую мне когда-либо доводилось слышать. Поначалу несмелая, жиденькая, а затем все более мощная и уверенная, музыка рождалась под ее пальцами, усиливалась и набирала высоту, потрясая и приводя в отчаяние.
Играя на рояле, мать Руди обретала плоть. И теперь я уже различал в ней ту женщину, которую описывал мне Руди.
Закончив играть, она обернулась к сыну.
— Шопен, — прошептала она. — Ему не довелось пережить то, что вынесли мы, однако же он все предугадал.
Руди поцеловал ее в шею.
— Ты начнешь снова учиться, Руди?
— Клянусь тебе!
В последующие недели мне то и дело доводилось встречаться с матерью Руди, которую согласилась поселить у себя с питанием одна старая дева из Шемлея. Она вновь обретала формы, краски, волосы, авторитет, а Руди, приходивший к ней по вечерам, уже не казался тем непроходимым тупицей, каким мы его всегда знали, и даже стал обнаруживать удивительные математические способности.
По воскресеньям на Желтой Вилле собирались дети в возрасте от трех до шестнадцати лет, которых прежде прятали от нацистов. Из окрестных деревень приводили всех, кого еще не забрали их близкие. Они выходили на импровизированный помост, расположенный под навесом, чтобы посетители могли их разглядеть. Приезжали многие: кто разыскивал сына, кто дочь, кто племянника или племянницу, а кто и детей совсем дальних родственников, после массового уничтожения евреев полагая себя отныне ответственными за их судьбу. Приезжали также супружеские пары, готовые взять сирот на воспитание.